Про это

Про что — про это?

В этой теме,
     и личной
         и мелкой,
перепетой не раз
        и не пять,
я кружил поэтической белкой
и хочу кружиться опять.
Эта тема
     сейчас
        и молитвой у Будды
и у негра вострит на хозяев нож.
Если Марс,
     и на нем хоть один сердцелюдый,
то и он
    сейчас
      скрипит
           про то ж.
Эта тема придет,
        калеку за локти
подтолкнет к бумаге,
         прикажет:
              — Скреби! —
И калека
    с бумаги
        срывается в клёкоте,
только строчками в солнце песня рябит.
Эта тема придет,
        позвонѝтся с кухни,
повернется,
     сгинет шапчонкой гриба,
и гигант
    постоит секунду
           и рухнет,
под записочной рябью себя погребя.
Эта тема придет,
        прикажет:
            — Истина! —
Эта тема придет,
        велит:
           — Красота! —
И пускай
     перекладиной кисти раскистены —
только вальс под нос мурлычешь с креста.
Эта тема азбуку тронет разбегом —
уж на что б, казалось, книга ясна! —
и становится

      —
А

         недоступней Казбека.
Замутит,
     оттянет от хлеба и сна.
Эта тема придет,
        вовек не износится,
только скажет:
        — Отныне гляди на меня! —
И глядишь на нее,
        и идешь знаменосцем,
красношелкий огонь над землей знаменя.
Это хитрая тема!
        Нырнет под события,
в тайниках инстинктов готовясь к прыжку,
и как будто ярясь
        — посмели забыть ее! —
затрясет;
     посыпятся души из шкур.
Эта тема ко мне заявилась гневная,
приказала:
     — Подать
         дней удила! —
Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное
и грозой раскидала людей и дела.
Эта тема пришла,
        остальные оттерла
и одна
    безраздельно стала близка.
Эта тема ножом подступила к горлу.
Молотобоец!
      От сердца к вискам.
Эта тема день истемнила, в темень
колотись — велела — строчками лбов.
Имя
   этой
     теме:
· · · · ·!

I

Баллада Редингской тюрьмы

*

Стоял — вспоминаю. Был этот блеск. И это тогда называлось Невою.
Маяковский, «Человек».
(13 лет работы, т. 2, стр. 77)

О балладе и о балладах

Немолод очень лад баллад,
но если слова болят
и слова говорят про то, что болят,
молодеет и лад баллад.

Лубянский проезд

*

.

        Водопьяный

*

.

              Вид
вот.
  Вот
    фон.
В постели она.
      Она лежит.
Он.
  На столе телефон.
«Он» и «она» баллада моя.
Не страшно нов я.
Страшно то,
     ч то «он» — это я
и то, что «она» —
        моя.
При чем тюрьма?
        Рождество.
            Кутерьма.
Без решеток окошки домика!
Это вас не касается.
         Говорю — тюрьма.
Стол.
    На столе соломинка.

По кабелю пущен номер

Тронул еле — волдырь на теле.
Трубку из рук вон.
Из фабричной марки —
две стрелки яркие

омолниили телефон

*

.

Соседняя комната.
        Из соседней
              сонно:
— Когда это?
      Откуда это живой поросенок? —
Звонок от ожогов уже визжит,
добела раскален аппарат.
Больна она!
     Она лежит!
Беги!
   Скорей!
      Пора!
Мясом дымясь, сжимаю жжение.
Моментально молния телом забегала.
Стиснул миллион вольт напряжения.
Ткнулся губой в телефонное пекло.
Дыры
   сверля
      в доме,
взмыв

   Мясницкую

*

        пашней,
рвя
  кабель,
     номер
пулей
   летел
     барышне.
Смотрел осовело барышнин глаз —
под праздник работай за двух.
Красная лампа опять зажглась.
Позвонила!
     Огонь потух.
И вдруг
    как по лампам пошло́ куролесить,
вся сеть телефонная рвется на нити.

— 67–10!

*

Соедините! —
В проулок!
     Скорей!
        Водопьяному в тишь!
Ух!
  А то с электричеством станется —
под Рождество
      на воздух взлетишь
со всей
    со своей
        телефонной
            станцией.
Жил на Мясницкой один старожил.
Сто лет после этого жил —
про это лишь —
        сто лет! —
говаривал детям дед.
— Было — суббота…
         под воскресенье…
Окорочок…
     Хочу, чтоб дешево…
Как вдарит кто-то!..
         Землетрясенье…
Ноге горячо…
      Ходун — подошва!.. —
Не верилось детям,
        чтоб так-то
            да там-то.
Землетрясенье?
        Зимой?

           У почтамта

*

?!

Телефон бросается на всех

Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур,
раструба трубки разинув оправу,
погромом звонков громя тишину,
разверг телефон дребезжащую лаву.
Это визжащее,
      звенящее это
пальнуло в стены,
        старалось взорвать их.
Звоночинки
      тыщей
         от стен
            рикошетом
под стулья закатывались
           и под кровати.
Об пол с потолка звоно́чище хлопал.
И снова,
     звенящий мячище точно,
взлетал к потолку, ударившись о́б пол,
и сыпало вниз дребезгою звоночной.
Стекло за стеклом,
        вьюшку за вьюшкой
тянуло
    звенеть телефонному в тон.
Тряся
   ручоночкой
        дом-погремушку,
тонул в разливе звонков телефон.

Секундантша

От сна
    чуть видно —
         точка глаз
иголит щеки жаркие.
Ленясь, кухарка поднялась,
идет,
   кряхтя и харкая.
Моченым яблоком она.
Морщинят мысли лоб ее.
— Кого?
    Владим Владимыч?!
            А! —
Пошла, туфлёю шлепая.
Идет.
   Отмеряет шаги секундантом.
Шаги отдаляются…
        Слышатся еле…
Весь мир остальной отодвинут куда-то,
лишь трубкой в меня неизвестное целит.

Просветление мира

Застыли докладчики всех заседаний,
не могут закончить начатый жест.
Как были,
     рот разинув,
           сюда они
смотрят на Рождество из Рождеств.
Им видима жизнь
        от дрязг и до дрязг.
Дом их —
     единая будняя тина.
Будто в себя,
      в меня смотрясь,
ждали
    смертельной любви поединок.
Окаменели сиренные рокоты.
Колес и шагов суматоха не вертит.
Лишь поле дуэли
        да время-доктор
с бескрайним бинтом исцеляющей смерти.
Москва —
     за Москвой поля примолкли.
Моря —
    за морями горы стройны.
Вселенная
     вся
      как будто в бинокле,
в огромном бинокле (с другой стороны).
Горизонт распрямился
           ровно-ровно.
Тесьма.
    Натянут бичевкой тугой.
Край один —
      я в моей комнате,
ты в своей комнате — край другой.
А между —
     такая,
        какая не снится,
какая-то гордая белой обновой,
через вселенную
        легла Мясницкая
миниатюрой кости слоновой.
Ясность.
    Прозрачнейшей ясностью пытка.
В Мясницкой
      деталью искуснейшей выточки
кабель
    тонюсенький —
           ну, просто нитка!
И всё
   вот на этой вот держится ниточке.

Дуэль

Раз!
   Трубку наводят.
         Надежду
брось.
   Два!
     Как раз
остановилась,
      не дрогнув,
           между
моих
   мольбой обволокнутых глаз.
Хочется крикнуть медлительной бабе:
— Чего задаетесь?

        Стоите Дантесом

*

.

Скорей,
    скорей просверлите сквозь кабель
пулей
   любого яда и веса. —
Страшнее пуль —
        оттуда
           сюда вот,
кухаркой оброненное между зевот,
проглоченным кроликом в брюхе удава
по кабелю,
     вижу,

        
слово
ползет.

Страшнее слов —
        из древнейшей древности,
где самку клыком добывали люди еще,
ползло
    из шнура —
         скребущейся ревности
времен троглодитских тогдашнее чудище.
А может быть…
        Наверное, может!
Никто в телефон не лез и не лезет,
нет никакой троглодичьей рожи.
Сам в телефоне.
        Зеркалюсь в железе.
Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры!

Пойди — эту правильность с Эрфуртской

*

сверь!

Сквозь первое горе
        бессмысленный,
               ярый,
мозг поборов,
      проскребается зверь.

Что может сделаться с человеком!

Красивый вид.
      Товарищи!
           Взвесьте!
В Париж гастролировать едущий летом,
поэт,
   почтенный сотрудник «Известий»,
царапает стул когтём из штиблета.
Вчера человек —
        единым махом
клыками свой размедведил вид я!
Косматый.
     Шерстью свисает рубаха.
Тоже туда ж!?
      В телефоны бабахать!?
К своим пошел!
        В моря ледовитые!

Размедвеженье

Медведем,
     когда он смертельно сердится,
на телефон
     грудь
        на врага тяну.
А сердце
глубже уходит в рогатину!
Течет.
   Ручьища красной меди.
Рычанье и кровь.
        Лакай, темнота!
Не знаю,
     плачут ли,
         нет медведи,
но если плачут,
        то именно так.
То именно так:
      без сочувственной фальши
скулят,
    заливаясь ущельной длиной.

И именно так их медвежий Бальшин

*

,

скуленьем разбужен, ворчит за стеной.
Вот так медведи именно могут:
недвижно,
     задравши морду,
            как те,
повыть,
    извыться
        и лечь в берлогу,
царапая логово в двадцать когтей.
Сорвался лист.
        Обвал.
           Беспокоит.
Винтовки-шишки
        не грохнули б враз.
Ему лишь взмедведиться может такое
сквозь слезы и шерсть, бахромящую глаз.

Протекающая комната

Кровать.
     Железки.
         Барахло одеяло.
Лежит в железках.
        Тихо.
           Вяло.
Трепет пришел.
      Пошел по железкам.
Простынь постельная треплется плеском.
Вода лизнула холодом ногу.
Откуда вода?
      Почему много?
Сам наплакал.
      Плакса.
         Слякоть.
Неправда —
      столько нельзя наплакать.
Чёртова ванна!
      Вода за диваном.
Под столом,
        за шкафом вода.
С дивана,
     сдвинут воды задеваньем,
в окно проплыл чемодан.
Камин…
    Окурок…
        Сам кинул.
Пойти потушить.
        Петушится.
            Страх.
Куда?
   К какому такому камину?
Верста.
    За верстою берег в кострах.
Размыло всё,
      даже запах капустный
с кухни
    всегдашний,
         приторно сладкий.
Река.
   Вдали берега.
         Как пусто!
Как ветер воет вдогонку с Ладоги!
Река.
   Большая река.
        Холодина.
Рябит река.
     Я в середине.
Белым медведем
        взлез на льдину,
плыву на своей подушке-льдине.
Бегут берега,
      за видом вид.
Подо мной подушки лед.
С Ладоги дует.
      Вода бежит.
Летит подушка-плот.
Плыву.
    Лихорадюсь на льдине-подушке.
Одно ощущенье водой не вымыто:
я должен
    не то под кроватные дужки,
не то
   под мостом проплыть под каким-то.
Были вот так же:
        ветер да я.
Эта река!..
     Не эта.
        Иная.
Нет, не иная!
      Было —
           стоял.
Было — блестело.
        Теперь вспоминаю.
Мысль растет.
      Не справлюсь я с нею.
Назад!
    Вода не выпустит плот.
Видней и видней…
        Ясней и яснее…
Теперь неизбежно…
         Он будет!
              Он вот!!!

Человек из-за 7-ми лет

Волны устои стальные моют.
Недвижный,
      страшный,
           упершись в бока
столицы,
     в отчаяньи созданной мною,
стоит
   на своих стоэтажных быках.
Небо воздушными скрепами вышил.
Из вод феерией стали восстал.
Глаза подымаю выше,
         выше…
Вон!
   Вон —
         опершись о перила моста̀…
Прости, Нева!
      Не прощает,
              гонит.
Сжалься!
     Не сжалился бешеный бег.
Он!
   Он —
     у небес в воспаленном фоне,
прикрученный мною, стоит человек.
Стоит.
    Разметал изросшие волосы.
Я уши лаплю.
      Напрасные мнешь!
Я слышу
     мой,
      мой собственный голос.
Мне лапы дырявит голоса нож.
Мой собственный голос —
           он молит,
               он просится:
— Владимир!
      Остановись!
            Не покинь!
Зачем ты тогда не позволил мне
              броситься!
С размаху сердце разбить о быки?
Семь лет я стою.
         Я смотрю в эти воды,
к перилам прикручен канатами строк.
Семь лет с меня глаз эти воды не сводят.
Когда ж,
    когда ж избавления срок?
Ты, может, к ихней примазался касте?
Целуешь?
     Ешь?
      Отпускаешь брюшко?
Сам
   в ихний быт,
        в их семейное счастье
наме́реваешься пролезть петушком?!
Не думай! —
      Рука наклоняется вниз его.
Грозится
     сухой
        в подмостную кручу.
— Не думай бежать!
         Это я
            вызвал.
Найду.
   Загоню.
      Доконаю.
           Замучу!
Там,
   в городе,
      праздник.
           Я слышу гром его.
Так что ж!
     Скажи, чтоб явились они.
Постановленье неси исполкомово.
Му̀ку мою конфискуй,
         отмени.
Пока
   по этой
      по Невской
           по глуби
спаситель-любовь
        не придет ко мне,
скитайся ж и ты,
        и тебя не полюбят.
Греби!
    Тони меж домовьих камней! —

Спасите!

Стой, подушка!
      Напрасное тщенье.
Лапой гребу —
      плохое весло.
Мост сжимается.
        Невским течением
меня несло,
     несло и несло.
Уже я далёко.
      Я, может быть, за́ день.
За де́нь
    от тени моей с моста.
Но гром его голоса гонится сзади.
В погоне угроз паруса распластал.
— Забыть задумал невский блеск?!
Ее заменишь?!
      Некем!
По гроб запомни переплеск,
плескавший в «Человеке». —
Начал кричать.
      Разве это осилите?!
Буря басит —
      не осилить вовек.
Спасите! Спасите! Спасите! Спасите!
Там
   на мосту
      на Неве
         человек!

II
Ночь под Рождество
Фантастическая реальность

Бегут берега —
        за видом вид.
Подо мной —
      подушка-лед.
Ветром ладожским гребень завит.
Летит
   льдышка-плот.
Спасите! — сигналю ракетой слов.
Падаю, качкой добитый.
Речка кончилась —
         море росло.
Океан —
     большой до обиды.
Спасите!
     Спасите!..
         Сто раз подряд
реву батареей пушечной.
Внизу
   подо мной
        растет квадрат,
остров растет подушечный.
Замирает, замирает,
         замирает гул.
Глуше, глуше, глуше…
Никаких морей.
         Я —
         на снегу.
Кругом —
     вёрсты суши.
Суша — слово.
      Снегами мокра.
Подкинут метельной банде я.
Что за земля?
      Какой это край?
Грен —
   лап —
     люб-ландия?

Боль были

Из облака вызрела лунная дынка,
стену̀ постепенно в тени оттеня.

Парк Петровский

*

.

        Бегу.

           Ходынка

*

за мной.

       Впереди Тверской простыня

*

.

А-у-у-у!

    К Садовой

*

аж выкинул «у»!

Оглоблей
     или машиной,
но только
     мордой
        аршин в снегу.
Пулей слова матершины.
«От нэпа ослеп?!
Для чего глаза впря̀жены?!
Эй, ты!
    Мать твою разнэп!
Ряженый!»
Ах!
  Да ведь
я медведь.
Недоразуменье!
         Надо —
           прохожим,
что я не медведь,
        только вышел похожим.

Спаситель

Вон
   от заставы
        идет человечек.
За шагом шаг вырастает короткий.
Луна
   голову вправила в венчик.
Я уговорю,
     чтоб сейчас же,
           чтоб в лодке.
Это — спаситель!
        Вид Иисуса.
Спокойный и добрый,
         венчанный в луне.
Он ближе.
     Лицо молодое безусо.
Совсем не Исус.
        Нежней.
            Юней.
Он ближе стал,
      он стал комсомольцем.
Без шапки и шубы.
        Обмотки и френч.
То сложит руки,
        будто молится.
То машет,
     будто на митинге речь.
Вата снег.
     Мальчишка шел по вате.
Вата в золоте —
        чего уж пошловатей?!
Но такая грусть,
      что стой
             и грустью ранься!
Расплывайся в процыганенном романсе.

Романс

Мальчик шел, в закат глаза уставя.
Был закат непревзойдимо желт.
Даже снег желтел к Тверской заставе.
Ничего не видя, мальчик шел.
Шел,
вдруг
встал.
В шелк
рук
сталь.
С час закат смотрел, глаза уставя,
за мальчишкой легшую кайму.
Снег хрустя разламывал суставы.
Для чего?
     Зачем?
        Кому?
Был вором-ветром мальчишка обыскан.
Попала ветру мальчишки записка.
Стал ветер Петровскому парку звонить:
— Прощайте…
      Кончаю…
           Прошу не винить…

Ничего не поделаешь

До чего ж
на меня похож!
Ужас.
   Но надо ж!
        Дернулся к луже.
Залитую курточку стягивать стал.
Ну что ж, товарищ!
        Тому еще хуже —
семь лет он вот в это же смотрит с моста.
Напялил еле —
      другого калибра.
Никак не намылишься —
           зубы стучат.
Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил.
Гляделся в льдину…
         бритвой луча…
Почти,
    почти такой же самый.
Бегу.
   Мозги шевелят адресами.
Во-первых,

     на Пресню

*

,

            туда,
            по задворкам.
Тянет инстинктом семейная норка.
За мной
    всероссийские,
           теряясь точкой,
сын за сыном,
      дочка за дочкой.

Всехные родители

— Володя!
     На Рождество!
Вот радость!
      Радость-то во!.. —
Прихожая тьма.
        Электричество комната.
Сразу —
     наискось лица родни.
— Володя!
     Господи!
         Что это?
            В чем это?
Ты в красном весь.
        Покажи воротник!
— Не важно, мама,
         дома вымою.
Теперь у меня раздолье —
            вода.
Не в этом дело.
        Родные!
            Любимые!
Ведь вы меня любите?
           Любите?
               Да?
Так слушайте ж!
        Тетя!
           Сестры!
               Мама!
Туши́те елку!
        Заприте дом!
Я вас поведу…
      вы пойдете…
            Мы прямо…
сейчас же…
        все
        возьмем и пойдем.
Не бойтесь —
      это совсем недалёко —

600 с небольшим этих крохотных верст

*

.

Мы будем там во мгновение ока.
Он ждет.
     Мы вылезем прямо на мост.
— Володя,
     родной,
        успокойся! —
              Но я им
на этот семейственный писк голосков:
— Так что ж?!
      Любовь заменяете чаем?
Любовь заменяете штопкой носков?

Путешествие с мамой

Не вы —

     не мама Альсандра Альсеевна

*

.

Вселенная вся семьею засеяна.
Смотрите,
     мачт корабельных щетина —
в Германию врезался Одера клин.
Слезайте, мама,
        уже мы в Штеттине.
Сейчас,
    мама,
      несемся в Берлин.
Сейчас летите, мотором урча, вы:
Париж,
     Америка,
         Бруклинский мост,
Сахара,
    и здесь
      с негритоской курчавой
лакает семейкой чай негритос.
Сомнете периной
        и волю
           и камень.
Коммуна —
     и то завернется комом.
Столетия
     жили своими домками
и нынче зажили своим домкомом!
Октябрь прогремел,
         карающий,
              судный.
Вы
   под его огнепёрым крылом
расставились,
      разложили посудины.
Паучьих волос не расчешешь колом.
Исчезни, дом,
      родимое место!
Прощайте! —
      Отбросил ступѐней последок.
— Какое тому поможет семейство?!
Любовь цыплячья!
        Любвишка наседок!

Пресненские миражи

Бегу и вижу —
         всем в виду

кудринскими вышками

*

себе навстречу
      сам
        иду
с подарками подмышками.
Мачт крестами на буре распластан,
корабль кидает балласт за балластом.
Будь проклята,
      опустошенная легкость!
Домами оскалила ска̀лы далекость.
Ни люда, ни заставы нет.
Горят снега,
     и го̀ло.
И только из-за ставенек
в огне иголки елок.
Ногам вперекор,
         тормозами на быстрые
вставали стены, окнами выстроясь.
По стеклам
     тени
        фигурками тира
вертелись в окне,
        зазывали в квартиры.
С Невы не сводит глаз,
            продрог,
стоит и ждет —
         помогут.
За первый встречный за порог
закидываю ногу.
В передней пьяный проветривал бредни.
Стрезвел и дернул стремглав из передней.
Зал заливался минуты две:
— Медведь,
      медведь,
           медведь,
               медв-е-е-е-е… —

Муж Феклы Давидовны со мной и со всеми знакомыми

Потом,
    извертясь вопросительным знаком,
хозяин полглаза просунул:
            — Однако!
Маяковский!
      Хорош медведь! —
Пошел хозяин любезностями медоветь:
— Пожалуйста!
         Прошу-с.
           Ничего —
               я боком.

Нечаянная радость

*

-с, как сказано у Блока.

Жена — Фекла Двидна.
Дочка,
точь-в-точь
     в меня, видно —
семнадцать с половиной годочков.
А это…
    Вы, кажется, знакомы?! —
Со страха к мышам ушедшие в норы,
из-под кровати полезли партнеры.
Усища —
       к стеклам ламповым пыльники —
из-под столов пошли собутыльники.
Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели.
Весь безлицый парад подсчитать ли?
Идут и идут процессией мирной.
Блестят из бород паутиной квартирной.
Все так и стоит столетья,
           как было.
Не бьют —
     и не тронулась быта кобыла.
Лишь вместо хранителей ду́хов и фей

ангел-хранитель

*

         жилец в галифе.
Но самое страшное:
         по росту,
              по коже
одеждой,
     сама походка моя! —
в одном
    узнал —
        близнецами похожи —
себя самого —
      сам
        я.
С матрацев,
      вздымая постельные тряпки,
клопы, приветствуя, подняли лапки.
Весь самовар рассиялся в лучики —
хочет обнять в самоварные ручки.
В точках от мух
        веночки
           с обоев
венчают голову сами собою.
Взыграли туш ангелочки-горнисты,
пророзовев из иконного глянца.
Исус,
   приподняв
        венок тернистый,
любезно кланяется.
Маркс,
   впряженный в алую рамку,
и то тащил обывательства лямку.
Запели птицы на каждой на жердочке,
герани в ноздри лезут из кадочек.
Как были
     сидя сняты
         на корточках,
радушно бабушки лезут из карточек.
Раскланялись все,
        осклабились враз;
кто басом фразу,
        кто в дискант
              дьячком.
— С праздничком!
     С праздничком!
        С праздничком!
           С праздничком!
               С праз —
нич —
   ком! —
Хозяин
    то тронет стул,
           то дунет,
сам со скатерти крошки вымел.
— Да я не знал!..
        Да я б накануне…
Да, я думаю, занят…
         Дом…
            Со своими…

Бессмысленные просьбы

Мои свои?!
    Д-а-а-а —
        это особы.
Их ведьма разве сыщет на венике!
Мои свои
     с Енисея
         да с Оби
идут сейчас,
        следят четвереньки.
Какой мой дом?!
Сейчас с него.
Подушкой-льдом
плыл Невой —
мой дом
меж дамб
стал льдом,
и там…
Я брал слова
      то самые вкрадчивые,
то страшно рыча,
        то вызвоня лирово.
От выгод —
      на вечную славу сворачивал,
молил,
   грозил,
      просил,
         агитировал.
— Ведь это для всех…
         для самих…
              для вас же…

Ну, скажем, «Мистерия

*

» —

           ведь не для себя ж?!
Поэт там и прочее…
         Ведь каждому важен…
Не только себе ж —
         ведь не личная блажь…
Я, скажем, медведь, выражаясь грубо…
Но можно стихи…
        Ведь сдирают шкуру?!
Подкладку из рифм поставишь —
               и шуба!..
Потом у камина…
        там кофе…
            курят…
Дело пустяшно:
        ну, минут на десять…
Но нужно сейчас,
        пока не поздно…
Похлопать может…
         Сказать —
              надейся!..
Но чтоб теперь же…
         чтоб это серьезно… —
Слушали, улыбаясь, именитого скомороха.
Катали по̀ столу хлебные мякиши.
Слова об лоб
      и в тарелку —
            горохом.
Один расчувствовался,
           вином размягший:
— Поооостой…
      поооостой…
Очень даже и просто.
Я пойду!..
     Говорят, он ждет…
            на мосту…
Я знаю…
     Это на углу Кузнецкого мо́ста.
Пустите!
     Нукося! —
По углам —
      зуд:
        — Наззз-ю-зззюкался!
Будет ныть!
Поесть, попить,
попить, поесть —
и за 66!
Теорию к лешему!
Нэп —
    практика.
Налей,
   нарежь ему.
Футурист,
     налягте-ка! —
Ничуть не смущаясь челюстей целостью,
пошли греметь о челюсть челюстью.
Шли
   из артезианских прорв
меж рюмкой
      слова поэтических споров.
В матрац,
    поздоровавшись,
           влезли клопы.
На вещи насела столетняя пыль.
А тот стоит —
      в перила вбит.
Он ждет,
     он верит:
         скоро!
Я снова лбом,
      я снова в быт
вбиваюсь слов напором.
Опять
    атакую и вкривь и вкось.
Но странно:
      слова проходят насквозь.

Необычайное

Стихает бас в комариные трельки.
Подбитые воздухом, стихли тарелки.
Обои,
    стены
      блёкли…
         блёкли…
Тонули в серых тонах офортовых.
Со стенки
     на город разросшийся

              Бёклин

*

Москвой расставил «Остров мертвых».
Давным-давно.
        Подавно —
теперь.
    И нету проще!
Вон
   в лодке,
      скутан саваном,

недвижный перевозчик

*

.

Не то моря,
      не то поля —
их шорох тишью стерт весь.
А за морями —
        тополя
возносят в небо мертвость.
Что ж —
    ступлю!
        И сразу
           тополи
сорвались с мест,
        пошли,
           затопали.
Тополи стали спокойствия мерами,
ночей сторожами,
        милиционерами.
Расчетверившись,
        белый Харон
стал колоннадой почтамтских колонн.

Деваться некуда

Так с топором влезают в сон,
обметят спящелобых —
и сразу
    исчезает всё,
и видишь только обух.
Так барабаны улиц
         в сон
войдут,
    и сразу вспомнится,
что вот тоска
      и угол вон,
за ним
    она —
      виновница.
Прикрывши окна ладонью угла,
стекло за стеклом вытягивал с краю.
Вся жизнь
       на карты окон легла.
Очко стекла —
        и я проиграю.
Арап —
    миражей шулер —
            по окнам
разметил нагло веселия крап.
Колода стекла
      торжеством яркоогним
сияет нагло у ночи из лап.
Как было раньше —
         вырасти б,
стихом в окно влететь.
Нет,
   никни к сте́нной сырости.
И стих
    и дни не те.
Морозят камни.
        Дрожь могил.
И редко ходят веники.
Плевками,
     снявши башмаки,
вступаю на ступеньки.
Не молкнет в сердце боль никак,
кует к звену звено.
Вот так,
     убив,

        Раскольников

*

пришел звенеть в звонок.
Гостьё идет по лестнице…
Ступеньки бросил —
         стенкою.
Стараюсь в стенку вплесниться,
и слышу —
     струны тенькают.
Быть может, села
        вот так
           невзначай она.
Лишь для гостей,
        для широких масс.
А пальцы
     сами
      в пределе отчаянья
ведут бесшабашье, над горем глумясь.

Друзья

А во́роны гости?!
        Дверье крыло
раз сто по бокам коридора исхлопано.
Горлань горланья,
        оранья орло́
ко мне доплеталось пьяное до́пьяна.
Полоса
щели.
Голоса́
еле:

«Аннушка

*

ну и румянушка!»
Пироги…
     Печка…
Шубу…
    Помогает…
           С плечика…

Сглушило слова уанстепным

*

темпом,

и снова слова сквозь темп уанстепа:
«Что это вы так развеселились?
Разве?!»
    Сли́лись…
Опять полоса осветила фразу.
Слова непонятны —
         особенно сразу.
Слова так
       (не то чтоб со зла):
«Один тут сломал ногу,
так вот веселимся, чем бог послал,
танцуем себе понемногу».
Да,
их голоса́.
      Знакомые выкрики.
Застыл в узнаваньи,
         расплющился, нем,
фразы крою́ по выкриков выкройке.
Да —
   это они —
        они обо мне.
Шелест.
    Листают, наверное, ноты.
«Ногу, говорите?
        Вот смешно-то!»
И снова
    в тостах стаканы исчоканы,
и сыплют стеклянные искры из щек они.
И снова
    пьяное:
        «Ну и интересно!
Так, говорите, пополам и треснул?»
«Должен огорчить вас, как ни грустно,
не треснул, говорят,
         а только хрустнул».
И снова
    хлопанье двери и карканье,
и снова танцы, полами исшарканные.
И снова
    стен раскаленные степи

под ухом звенят и вздыхают в тустепе

*

.

Только б не ты

Стою у стенки.
      Я не я.
Пусть бредом жизнь смололась.
Но только б, только б не ея
невыносимый голос!
Я день,
    я год обыденщине пре́дал,
я сам задыхался от этого бреда.
Он
жизнь дымком квартирошным выел.
Звал:
   решись
      с этажей
           в мостовые!
Я бегал от зова разинутых окон,
любя убегал.
      Пускай однобоко,
пусть лишь стихом,
         лишь шагами ночными —
строчишь,
     и становятся души строчными,
и любишь стихом,
        а в прозе немею.
Ну вот, не могу сказать,
           не умею.
Но где, любимая,
        где, моя милая,
где
  — в песне! —
        любви моей изменил я?
Здесь
   каждый звук,
         чтоб признаться,
               чтоб кликнуть.
А только из песни — ни слова не выкинуть.
Вбегу на трель,
      на гаммы.
В упор глазами
      в цель!
Гордясь двумя ногами,
Ни с места! — крикну. —
           Цел! —
Скажу:
    — Смотри,
         даже здесь, дорогая,
стихами громя обыденщины жуть,
имя любимое оберегая,
тебя
   в проклятьях моих
           обхожу.
Приди,
    разотзовись на стих.
Я, всех оббегав, — тут.
Теперь лишь ты могла б спасти.
Вставай!
     Бежим к мосту! —
Быком на бойне
        под удар
башку мою нагнул.
Сборю себя,
      пойду туда.
Секунда —
     и шагну.

Шагание стиха

Последняя самая эта секунда,
секунда эта
     стала началом,
началом
    невероятного гуда.
Весь север гудел.
        Гудения мало.
По дрожи воздушной,
         по колебанью
догадываюсь —

        оно над Любанью

*

.

По холоду,
     по хлопанью дверью
догадываюсь —

         оно над Тверью

*

.

По шуму —
     настежь окна раскинул —
догадываюсь —

        кинулся к Клину

*

.

Теперь грозой Разумовское

*

за́лил.

На Николаевском

*

теперь

           на вокзале.
Всего дыхание одно,
а под ногой
     ступени
пошли,
    поплыли ходуном,
вздымаясь в невской пене.
Ужас дошел.
      В мозгу уже весь.
Натягивая нервов строй,
разгуживаясь всё и разгуживаясь,
взорвался,
     пригвоздил:
         — Стой!
Я пришел из-за семи лет,

из-за верст шести ста

*

,

пришел приказать:
        Нет!
Пришел повелеть:
        Оставь!
Оставь!
    Не надо
         ни слова,
           ни просьбы.
Что толку —
     тебе
         одному
           удалось бы?!
Жду,
   чтоб землей обезлюбленной
               вместе,
чтоб всей
     мировой
        человечьей гущей.
Семь лет стою,
      буду и двести
стоять пригвожденный,
           этого ждущий.
У лет на мосту
      на презренье,
            на сме́х,
земной любви искупителем значась,
должен стоять,
      стою за всех,
за всех расплачу́сь,
        за всех распла́чусь. —

Ротонда

Стены в тустепе ломались
           на́ три,
на четверть тона ломались,
            на сто́…
Я, стариком,
      на каком-то Монмартре
лезу —
   стотысячный случай —
              на стол.
Давно посетителям осточертело.
Знают заранее
      всё, как по нотам:
буду звать
     (новое дело!)
куда-то идти,
      спасать кого-то.
В извинение пьяной нагрузки
хозяин гостям объясняет:
           — Русский! —
Женщины —
      мяса и тряпок вяза́нки —
смеются,
     стащить стараются
              за́ ноги:
«Не пойдем.
      Дудки!
Мы — проститутки».
Быть Сены полосе б Невой!
Грядущих лет брызго́й
хожу по мгле по Се́новой
всей нынчести изгой.
Саже́нный,
     обсмеянный,
           са́женный,
               битый,
в бульварах
      ору через каски военщины:
— Под красное знамя!
           Шагайте!
               По быту!
Сквозь мозг мужчины!
           Сквозь сердце женщины! —
Сегодня
     гнали
        в особенном раже.
Ну и жара же!

Полусмерть

Надо
   немного обветрить лоб.
Пойду,
    пойду, куда ни вело б.
Внизу свистят сержанты-трельщики.
Тело
   с панели
      уносят метельщики.
Рассвет.
    Подымаюсь сенскою сенью,
синематографской серой тенью.
Вот —
   гимназистом смотрел их
              с парты —
мелькают сбоку Франции карты.
Воспоминаний последним током
тащился прощаться
         к странам Востока.

Случайная станция

С разлету рванулся —
         и стал,
            и на́ мель.
Лохмотья мои зацепились штанами.
Ощупал —
     скользко,
         луковка точно.
Большое очень.
        Испозолочено.
Под луковкой
      колоколов завыванье.
Вечер зубцы стенные выкаймил.
На Иване я
Великом.
Вышки кремлевские пиками.
Московские окна
        видятся еле.
Весело.
    Елками зарождествели.
В ущелья кремлёвы волна ударяла:
то песня,
     то звона рожд