Как человек разумной середины,
Он многого в сей жизни не желал:
Перед обедом пил настойку из рябины
И чихирем обед свой запивал.
У Кинчерфа заказывал одежду
И с давних пор (простительная страсть)
Питал в душе далекую надежду
В коллежские асессоры попасть, —
Затем, что был он крови не боярской
И не хотел, чтоб в жизни кто-нибудь
Детей его породой семинарской
Осмелился надменно попрекнуть.
Был с виду прост, держал себя сутуло,
Смиренно всё судьбе предоставлял,
Пред старшими подскакивал со стула
И в робость безотчетную впадал,
С начальником ни по каким причинам —
Где б ни было — не вмешивался в спор,
И было в нем всё соразмерно с чином —
Походка, взгляд, усмешка, разговор.
Внимательным, уступчиво-смиренным
Был при родных, при теще, при жене,
Но поддержать умел пред подчиненным
Достоинство чиновника вполне;
Мог и распечь при случае (распечь-то
Мы, впрочем, все большие мастера),
Имел даже значительное нечто
В бровях…
Теперь тяжелая пора!
С тех дней, как стал пытливостью рассудка
Тревожно-беспокойного наш век
Задерживать развитие желудка,
Уже не тот и русский человек.
Выводятся раскормленные туши,
Как ни едим геройски, как ни пьем,
И хоть теперь мы так же бьем баклуши,
Но в толщину от них уже нейдем.
И в наши дни, читатель мой любезный,
Лишь где-нибудь в коснеющей глуши
Найдете вы, по благости небесной,
Приличное вместилище души.
Но мой герой — хоть он и шел за веком —
Больных влияний века избежал
И был таким, как должно, человеком:
Ни тощ, ни толст. Торжественно лежал
Мясистый, двухэтажный подбородок
В воротничках, — но промежуток был
Меж головой и грудью так короток,
Что паралич — увы! — ему грозил.
Спина была — уж сказано — горбата,
И на ногах (шепну вам на ушко:
Кривых немножко — нянька виновата!)
Качалося солидное брюшко…
Сирот и вдов он не был благодетель,
Но нищим иногда давал гроши
И называл святую добродетель
Первейшим украшением души.
О ней твердил в семействе беспрерывно,
Но не во всем ей следовал подчас
И извинял грешки свои наивно
Женой, детьми, как многие из нас.
По службе вел дела свои примерно
И не бывал за взятки под судом,
Но (на жену, как водится) в Галерной
Купил давно пятиэтажный дом.
И радовал родительскую душу
Сей прочный дом — спокойствия залог.
И на Фому, Ванюшу и Феклушу
Без сладких слез он посмотреть не мог…
Вид нищеты, разительного блеска
Смущал его — приличье он любил.
От всяких слов, произносимых резко,
Он вздрагивал и тотчас уходил.
К писателям враждой — не беспричинной —
Пылал… бледнел и трясся сам не свой,
Когда из них какой-нибудь бесчинный
Ласкаем был чиновною рукой.
За лишнее считал их в мире бремя,
Звал книги побасенками: «Читать —
Не то ли же, что праздно тратить время?
А праздность — всех пороков наших мать» —
Так говорил ко благу подчиненных
(Мысль глубока, хоть и весьма стара)
И изо всех открытий современных
Знал только консоляцию….
Пора
Мне вам сказать, что, как чиновник дельный
И совершенно русский человек,
Он заражен был страстью той смертельно,
Которой все заражены в наш век,
Которая пустить успела корни
В обширном русском царстве глубоко
С тех пор, как вист в потеху нашей дворни
Мы отдали… «Приятно и легко
Бегут часы за преферансом; право,
Кто выдумал — был малый c головой» —
Так иногда, прищурившись лукаво,
Говаривал почтенный наш герой.
И выше он не ведал наслаждений…
Как он играл?.. Серьезная статья!
Решить вопрос сумел бы разве гений,
Но так и быть, попробую и я.
Когда обед оканчивался чинный,
Крестясь, гостям хозяин руки жал
И, приказав поставить стол в гостиной,
С улыбкой добродушной замечал:
«Что, господа, сразиться бы не дурно?
Жизнь коротка, а нам не десять лет!»
Над ним неслось тогда дыханье бурно,
И — вдохновен — он забывал весь свет,
Жену, детей; единой предан страсти,
Молчал как жрец, бровями шевеля,
И для него тогда в четыре масти
Сливалось всё — и небо и земля!
Вне карт не знал, не слышал и не видел
Он ничего, — но помнил каждый приз…
Прижимистых и робких ненавидел,
Но к храбрецам, готовым на ремиз,
Исполнен был глубокого почтенья.
При трех тузах, при даме сам-четверт
Козырной — в вист ходил без опасенья.
В несчастье был, как многие, нетверд:
Ощипанной подобен куропатке,
Угрюм, сердит, ворчал, повеся нос,
А в счастии любил при каждой взятке
Пристукивать и говорил: «А что-с?»
Острил, как все острят или острили,
И замечал при выходе с бубен:
«Ну, Петр Кузмич! недаром вы служили
Пятнадцать лет — вы знаете закон!»
Валетов, дам красивых, но холодных
Пушил слегка, как все; но никогда
Насчет тузов и прочих карт почетных
Не говорил ни слова…
Господа!
Быть может, здесь надменно вы зевнете
И повесть благонравную мою
В подробностях излишних упрекнете…
Ответ готов: не пустяки пою!
Пою, что Русь и тешит и чарует,
Что наши дни — как средние века
Крестовые походы — знаменует,
Чем наша жизнь полна и глубока
(Я не шучу — смотрите в оба глаза),
Чем от «Москвы родной» до Иртыша,
От «финских скал» до «грозного Кавказа»
Волнуется славянская душа!!.
Притом я сам страсть эту уважаю, —
Я ею сам восторженно киплю,
И хоть весьма несчастно прикупаю,
Но вечеров без карт я не терплю
И, где их нет, постыдно засыпаю…
Что ж делать нам?.. Блаженные отцы
И деды наши пировать любили,
Весной садили лук и огурцы,
Волков и зайцев осенью травили,
Их увлекал, их страсти шевелил
Паратый пес, статистый иноходец;
Их за столом и трогал и смешил
Какой-нибудь наряженный уродец.
Они сидеть любили за столом,
И было им и любо и доступно
Перепивать друг друга и потом,
Повздоривши по-русски, дружелюбно
Вдруг утихать и засыпать рядком.
Но мы забав отцов не понимаем
(Хоть мало, всё ж мы их переросли),
Что ж делать нам?.. Играть!.. И мы играем,
И благо, что занятие нашли, —
Сидеть грешно и вредно сложа руки…
В неделю раз, пресытившись игрой,
В театр Александринский, ради скуки,
Являлся наш почтеннейший герой.
Удвоенной ценой за бенефисы
Отечественный гений поощрял,
Но звание актера и актрисы
Постыдным, по преданию, считал.
Любил пальбу, кровавые сюжеты,
Где при конце карается порок…
И, слушая скоромные куплеты,
Толкал жену легонько под бочок.
Любил шепнуть в антракте плотной даме
(Всему научит хитрый Петербург),
Что страсти и движенье нужны в драме
И что Шекспир — великий драматург, —
Но, впрочем, не был твердо в том уверен
И через час другое подтверждал, —
По службе быв всегда благонамерен,
Он прочее другим предоставлял.
Зато, когда являлася сатира,
Где автор — тунеядец и нахал —
Честь общества и украшенье мира,
Чиновников, за взятки порицал, —
Свирепствовал он, не жалея груди,
Дивился, как допущена в печать
И как благонамеренные люди
Не совестятся видеть и читать.
С досады пил (сильна была досада!)
В удвоенном количестве чихирь
И говорил, что авторов бы надо
За дерзости подобные — в Сибирь!..[1]
[1]Печатается по Ст 1873, т. II, ч. 8, Приложение 1: Юмористические стихотворения 1842-45 годов, с. 133–144.
Впервые опубликовано: ФП, ч. 2 (ценз. разр. — 2 янв. 1845 г.), с. 81–93, с подписью: «Н. Некрасов».
В собрание сочинений впервые включено: Ст 1864, ч. 3.
Автограф не найден. Авторизованная копия — ГБЛ (Солд. тетр., л, 41 об. — 49 об.) — представляет собой позднейший список с текста ФП.
В Ст 1864, Ст 1869 и Ст 1873 датировано: «1844».
Подстрочное примечание Некрасова о портном Кинчерфе в ФП было несколько иным: «Портной на Мещанской, которому преимущественно заказывают петербургские чиновники и актеры».
«Чиновник» был написан, вероятно, специально для ФП в связи с помещенной в первой части сборника статьей В. Г. Белинского «Петербург и Москва», в которой говорилось: «В Петербурге все служит, все хлопочет о месте или об определении на службу <…> Слово „чиновник“ в Петербурге такое же типическое, как в Москве „барин“, „барыня“ и т. д. Чиновник — это туземец, истый гражданин Петербурга» (Белинский, т. VIII, с. 408). Когда стихотворение было опубликовано, Белинский писал: «„Чиновник“, пьеса в стихах г. Некрасова, есть одно из тех в высшей степени удачных произведений, в которых мысль, поражающая своею верностью и дельностью, является в совершенно соответствующей ей форме, так что никакой самый предприимчивый критик не зацепится ни за одну черту, которую мог бы он похулить. Пьеса эта <…> верно воспроизводит одно из самых типических лиц Петербурга — чиновника <…> Эта пьеса — одно из лучших произведений русской литературы 1845 года» (там же, т. IX, с. 218, 220).
Чихирь — молодое виноградное вино, привозившееся с Кавказа.
В коллежские асессоры попасть… — Чин коллежского асессора в ту пору давал права потомственного дворянства.
Галерная — улица в Петербурге (ныне Красная ул.).
Консоляция — см. на с. 681 наст. тома, комментарий к стихотворению «Говорун».
Ремиз — см. выше, с. 684, комментарий к стихотворению «И скучно, и грустно!»
…от «Москвы родной» во Иртыша, От «финских скал» до «грозного Кавказа»… — пересказ стихов Пушкина: «…от Перми до Тавриды, От финских хладных скал до пламенной Колхиды…» («Клеветникам России», 1831).
Блаженные отцы И деды наши пировать любили, Весной садили лук да огурцы… — Отзвук стихов И. С. Тургенева из первой строфы поэмы «Параша» (1843): «…наши добрые отцы Любили яблоки — да огурцы».
Паратый (поратый) — сильный, бойкий и прыткий.
Зато, когда являлася сатира… — Чиновник негодовал прежде всего на Гоголя; в ФП к этим стихам была иллюстрация (гравюра на дереве Е. Е. Вернадского по рисунку А. А. Агина): чиновник левой рукой указывает на книгу с надписью «Шинель», а правой — на картину, изображающую сибирский пейзаж. Слова «Не совестятся видеть и читать» давали понять, что речь идет также «о пьесе „Ревизор“, которую чиновник мог видеть на сцене»[12]. Действительно, в Петербурге было немало «особ», ненавидевших Гоголя за «Ревизора» и разделявших «мнение» Ф. Толстого («Американца»), который заявил, что Гоголь — «враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь» (Аксаков С. Т. Собр. соч. в 4-х т., т. III. M., 1956, с. 189).